ГлавнаяГде  бывали Что  видалиПосудная лавка O...pus'ы

Осень на Майорке

— 2008 —

 
Фотоальбом  Непляжный  остров
Оглавление

Пролог

Приезд
Отель Hesperia Villamil
Андрач — мирадоры — Ла Гранха
Пальма-де-Майорка

Вальдемосса — Сон-Марроч — Дея

Всё-таки все мы по сути — язычники. И христиане, и магометане, и буддисты, и прочие –исты. Всех нас хлебом не корми — дай поклониться и обожествить. А главное — приобщиться. Лягнуло, к примеру, Божество попавшую ему под ноги Козявку — или, в лучшем случае, царственно кивнуло, проходя мимо, — а Козявка и рада: приобщилась! И давай щёки раздувать да мемуары писать на тему «Я и Божество».

Страны и города, островá и деревушки — как люди: хочешь заинтересовать собой — напомни, кто из великих мимо тебя проходил, кто у тебя в гостях задержался, кто навеки поселился. А уж если кто обругал нас немилосердно — значит, сильно мы его задели, значит, и мы велики, и мы сильны. Слоны и моськи, одним словом.

Арагонский король Хайме I, парижские гости Жорж Санд и Фредерик Шопен, австрийский эрцгерцог Людвиг Сальватор — с этими именами нерасторжимыми узами связана история Майорки.

Без упоминания имени христианского короля-освободителя нет истории Пальмы, о которой уже рассказано, и других мест острова, о которых речь ещё впереди. Небольшие городки Вальдемосса, Сон-Мароч  и Дея  трепетно и небескорыстно культивируют в своей исторической родословной память о литераторах, музыкантах и аристократах, почтивших их своим посещением...



Вальдемосса (Valldemossa)

Городок, расположенный в предгорьях Сьерра-де-Трамунтана, названием своим обязан, как говорят, некому мавританскому чиновнику, наместнику (wali), проживавшему когда-то в этой долине (valle), — Мусе.

От мавританских времён следов в Вальдемоссе не осталось. Первые упоминания о селении появляются в XIV веке, когда король Хайме II в 1309 году, якобы на развалинах мавританской крепости того самого Мусы, возводит небольшой замок на случай вражеского вторжения, выполняющий, как и Бельвер, роль королевской резиденции и охотничьей заимки.

Чистый горный воздух был кстати — королевский сын Санчо (1274-1324) страдал астмой, и замок вскоре перестраивается под Дворец Короля Санчо I  (Palau del Rei Sanxo).

Следующему королю, Хайме III (племяннику Санчо), было всего 9 лет, когда ему достался трон полуразрушенного, обременённого долгами Королевства Майорки — не до Вальдемоссы ему было. А вскоре династия майоркинских королей пала.

В 1399 году территория бывшего королевского дворца по распоряжению короля Арагона Мартина I была передана монахам Картезианского ордена (Ordo Cartusiensis), — самого закрытого в католической церкви, — монастыри которого были организованы к тому времени во многих странах Европы. Даже в Российской Империи, на территории, отошедшей России в результате третьего раздела Польши (1795 г.), существовал основанный в середине XVII века крупнейший монастырь Речи Посполитой — картезианский монастырь в Бярозе (ныне Берёза, Брестская область, Беларусь), закрытый, правда, в 1863 году, а позже разрушенный.

А местом рождения Картезианского ордена была южная Франция.

В 1084 году священником и ректором университета в Реймсе Бруно Кёльнским (1030-1101) вместе с шестью братьями по вере, с благословения епископа Гренобля, была основана обитель — во французских Альпах, в горном массиве Шартрёз. По месту расположения обитель была названа «Великая Шартрёза»  (Grande Chartreuse), на латыни — cartusia,  картезия.

Главная и единственная цель жизни монаха-картезианца — прославление, искание и воссоединение с Богом. И ради этой цели он изолирует себя не только от внешнего мира, но и отрекается от мира внутреннего, от собственного «я».

Созерцание, практически полное безмолвие, аскеза, богослужения и днём и ночью — картезианцы до сих пор живут по Уставу, утверждённому в 1127 году.

Самые суровые требования Устава распространяются на отцов-картезианцев — тех монахов, которые после нескольких лет испытательного срока выбирают стезю священников-затворников. У других испытуемых есть выбор: или вообще покинуть монастырь, или перейти в группу братьев-картезианцев — работников монастыря.

Своеобразие ордена — в сочетании общежительного монашества с затворничеством, когда монахи живут в отдельных кельях и лишь дважды в день собираются на совместную службу, а по воскресеньям и праздникам — на общую трапезу. И только один раз в неделю монахи парами (каждый раз в новом составе) выходят за пределы обители для прогулки и общения.

Келья монаха — изолированное трехкомнатное помещение (в «Великой Шартрёзе», к примеру, келья — это отдельный двухэтажный домик) с собственным садиком, устроенным по усмотрению монаха. Еду разносят братья-картезианцы, подавая её в небольшие окна рядом с дверьми в кельи, выходящими в общую галерею.

И так вот уже девять столетий, изо дня в день, в тишине и безмолвии...

Запретный плод, как известно, манит страстно — закрытый мир апостольского бездеятельного служения картезианцев во все времена вызывал интерес, порождая фантастические слухи и мистические небылицы. И только в 2002 году, после шестнадцати (16!) лет переговоров, монахи пустили в свой мир чужака и позволили ему взглянуть на их жизнь — чтобы весь иной мир увидел, почувствовал и, возможно, понял, что такое «Великая Шартрёза».

Фильм немецкого режиссёра Филипа Грёнинга «Великое безмолвие»  (Die Grosse Stille, 2005) снят о колыбели картезианцев — монастыре во французских Альпах. Но перед поездкой в Вальдемоссу его непременно нужно посмотреть — чтобы хоть приблизительно представить тогдашнюю атмосферу бывшего здесь монастыря, почувствовать гений места, услышать безмолвие. И почти беззвучие — только гулкие шаги по каменным лестницам и галереям, колокольный звон дважды в сутки и молитвенные песнопения. Дальше — тишина...

Такой, наверное, была жизнь и в Картезианском монастыре Вальдемоссы, по-каталонски Картуха (Real Cartuja de Valldemossa).

Гений над местом витал, конечно, но не спас его — в 1836 году монастырь был закрыт. Как сказал бы древний мудрец: "Нет ничего нового под солнцем Майорки". И как его, это новое, ни назови, — секуляризация, национализация или десамортизация, — получится одно: конфискация. Проще говоря: было ваше — стало наше.

Картухе ещё повезло: по декрету 1836 года все монастыри, число монахов в которых было менее двенадцати, подлежали сносу — в вальдемосском монастыре монахов было, как положено по Уставу, 12 человек, не считая приора.

Конфискованное добро было выставлено на продажу, и монастырь выкупили вскладчину девять предприимчивых сеньоров, которые, поделив по-братски территорию бывшей обители, стали сдавать кельи желающим-отдыхающим. Почти по Чехову: вместо вишнёвого сада — дачи внаём.

Вскоре наладилось пароходное сообщение между островом и материком — и патриархальная Майорка открыла для себя Европу. Потянулись в тёплые края на зимовье малочисленные пока стайки праздных и обеспеченных путешественников, "спасаясь бегством, отстраняясь от повседневности".

Почти этими словами предварила свой рассказ о Майорке Жорж Санд в книге, вышедшей через пару лет после её возвращения оттуда. И хотя пальма первенства в открытии Майорки для европейцев принадлежала не ей, — в той книге она часто цитирует «Воспоминания о путешествии художника на остров Майорка» Ж.-Ж. Б. Лорана и других известных в то время путешественников, — но именно Жорж Санд стала самым ярким популяризатором острова.

И именно она своими воспоминаниями обеспечила небольшой городок Вальдемоссу неувядаемой славой и привлекла к нему неиссякаемый интерес, скатавшись, можно сказать, в рекламник за свой счёт, отчитавшись с женской непосредственностью о постигших её невзгодах на острове невезения — и как бы невзначай проболтавшись на весь свет о личной жизни.

Середина XIX века — это вам не сейчас. Ну, к примеру, провёл тогда кто-то кое-где порой некоторое время — и кто бы об этом узнал, если бы он сам об этом не рассказал?! Папараццо ещё не родился, в чужом краю именитых иностранцев в лицо не знали, да и вниманием не слишком отягощали.

И если бы знаменитая к тому времени писательница не намекнула миру, с кем она провела несколько зимних месяцев на Майорке, вряд ли Вальдемосса пользовалась бы с тех пор таким интересом у любопытствующих обывателей всех стран и сословий — музыкантов, художников, писателей и просто туристов.

И вряд ли протоптали бы они народную тропу туда, где когда-то над бывшей монашеской обителью с завыванием и стонами носились вихри ледяного ветра, потоками немилосердными разверзались небесные хляби, а в одной из бывших её келий бушевали страсти роковые в исполнении поляка, подданного Российской империи, и француженки, чей пра-прадед был королём Польши, а прадед едва не стал супругом будущей царицы той же Российской империи.

Каковая француженка кокетливо обронила позже: "Я бы, пожалуй, могла (...) претендовать на роль первооткрывателя острова Майорки".



Чем хороши островные городки — ещё не заезжая в них, их уже можно увидеть: с горного мирадора, если городок лежит в долине; от подножья горы, если он высится на её вершине; из мчащейся по шоссе машины, если городок лежит справа или слева по борту.

Вот и Вальдемосса распахнулась путникам внезапно и загодя — сказочными янтарными домиками средь пышной зелени, на фоне невысокой гряды Сьерра-де-Трамунтана.

Въехав в город, сразу понятно, в какую сторону надо путь держать: яркая колокольня монастырской церкви, как маяк, сигналит пилигримам.

Было раннее утро, организованные туристы пока не доехали в своих автобусах к месту культурного паломничества, и Грета с СБ, без проблем припарковав машину на главной площади, решили для начала прогуляться по городку.

Мощеные узкие улочки — то взбирающиеся к лесистым вершинам гор, то ступенями спускающиеся в долину — обрамлены золотистого цвета каменными домами, фасады которых любовно украшены кашпо с цветами.

И эти цветущие уличные панно в очередной раз грустью отозвались в сердцах россиян: по нашим меркам — деревня деревней, а вот поди ж ты! Страшно далека эта Европа от нашего народа…

Почти все дома украшены изразцовыми плитками с сюжетами из жизни уроженки Вальдемоссы — Святой Екатерины Томас (1531-1574), покровительницы города и всей Майорки.

Живописные плитки, украсившие жилища вальдемоссцев с 1962 года, говорят, не повторяются, на каждом доме — своя история. Получается, для в общем-то краткой земной жизни в 40 лет, событий в судьбе Святой должно было быть предостаточно.

И на каждой уникальной плитке — надпись: «Санта-Каталина молится за нас».

Маленький, уютный, нарядный городок с каскадным лабиринтом улиц — городок-заповедник с замершим временем — вполне достоин более длительного внимания, чем те полчаса, которые уделили ему Грета и СБ. Но жара стояла уже такая удушающая, что перспектива дальнейшей прогулки, не успев поманить, тут же испарилась.

Уже потом они поняли, что Вальдемоссе повезло в их восприятии — она была первым из увиденных ими майоркинских селений, а потому оставила впечатление привлекательного, изящного и своеобразного городка.

А тóлпы туристов уже заполонили площадь перед монастырём, ставшим когда-то прибежищем известнейшей возлюбленной пары, — предвкушая прикосновение к ея мемории.

Каковая пара, ежели б она улицезрела ажиотаж по сему поводу, с наслаждением могла бы постановить: жизнь прожита не зря.

Причём мужское самолюбие одного из них было бы удовлетворено сполна: это его нос отполировали до золотого блеска — не то защищаясь от потенциальной бронхо-лёгочной хворобы, не то призывая музу Эвтерпу обеспечить носотёру мировую славу на музыкальном поприще.

Здание монастыря архитектурными изысками не блещет.

В своё время, после передачи Дворца Санчо I Картезианскому ордену, суровые монахи перестроили здание под свои нужды: парадный двор Дворца стал кладбищем и клуатром, большие гостиные и жилые комнаты были переоборудованы под кельи.

Теперь в этих кельях — музейная экспозиция, собственность потомков тех девяти предприимчивых сеньоров.

Двери келий выходят в галерею такой ширины, что хоть на машине катайся.

А на стенах между дверьми — зелёными заплатками — óкна, через которые в давние времена работники монастыря, братья-картезианцы, подавали пищу затворникам, отцам-картезианцам.

Затворничество, впрочем, скрашивалось такой лепотой в виде личного садика-огородика с видом на горную долину, что не один турист тут подумает: "Чтоб я так жил!"

Пальмы, кактусы, розы, лимоны-апельсины, выложенные камнем дорожки, подстриженные кустики, небольшие бассейны для золотых толстых рыбок и — главное! — неземной, райский вид на окрестности! Что ещё надо для прославления Его и воссоединения с Ним?!

А ещё с тех пор сохранилось солидное собрание книг в кожаных переплётах — когда-то именно библиотека была местом собрания монахов для кратковременного общения.

И монастырская аптека, снабжавшая снадобьями всю округу, — огромная коллекция банок-склянок-колб с порошками-растворами-настойками, книги с рецептурами, старинные аптекарские весы, — тоже сохранилась.

Возможно, и тут, как в «Великой Шартрёзе», с XVIII века готовился известный теперь на весь мир ликёр «Шартрёз», элексир долголетия, как было написано в древнем рецепте, подаренном монахам в 1605 году.

Но наибольший интерес, разумеется, вызывают у понаехавших туристов кельи Фредерика Шопена и Жорж Санд. Вообще они занимали одну келью, но какую — спорят до сих пор. Однако табличка со словами «Celda Chopin»  прибита над входом в келью № 4.

История знаменитой пары была известна Грете давно — с тех юных пор, когда, уже после формального завершения музыкального образования, у неё случился роман-запой с Шопеном. По собственной воле, а не по программе, играла она ноктюрны-прелюдии-вальсы и — третью часть Сонаты №2, Марш,  под звуки которого провожали в мир иной его автора и который в советские времена был неизменным музыкальным сопровождением официальных траурных событий (только сейчас осенило: вот соседи-то обалдевали от похоронного марша... и никто даже не заикнулся!).

Вот тогда и была прочитана недавно изданная у нас книга из серии ЖЗЛ «Жорж Санд» Андре Моруа — исключительно в качестве иллюстрации жизненных событий того десятилетия, когда рядом с Шопеном была эта женщина, и чтобы понять — отчего столько трагизма и тревоги в его музыке, рождённой в то время.

Писатель (а тем более биограф) никогда не бывает беспристрастным к своему герою, и это авторское чувство симпатии или антипатии, как правило, легко считывается — Андре Моруа свою героиню любил. Его книга, которая до сих пор является едва ли не единственным источником информации о действительно талантливой, умной, неординарной женщине, — панегирик восхищённого мужчины. Ну и переводчик, конечно, внёс свою лепту. Вернее, переводчица — она сама была необузданно свободной женщиной — Елена Сергеевна Булгакова, жена автора романа «Мастер и Маргарита», прообраз главной героини.

Но не убедил тогда Андре Моруа юную Грету — ей было безумно жаль больного, несчастного, ранимого, будто не от мира сего, молодого, красивого гениального пианиста-композитора, которого заманила, изловила и погубила жестокая старуха-авантюристка. Другого расклада в 18 лет быть не могло — тридцатилетние женщины вызывали у юной Греты глубокое сочувствие: бедные, несчастные, жизнь у них закончилась. Другое дело мужчины глубоко за двадцать — те стариками почему-то не казались.

Прошло страшно сказать сколько лет — "мглистый берег глупой юности"  был уже почти не виден. И, собираясь на Майорку, Грета решила освежить в памяти историю взаимоотношений Шопена и Санд, перечитать Моруа и прочие источники, которых за прошедшие годы появилось немало. Ей было любопытно, кого из двоих она сейчас назовёт жертвой, а кого палачом, кого охотником, а кого — добычей.

Результат Грету удивил...

Как известно, есть женщины, которым повезло с мужьями, — все остальные женщины вынуждены быть сильными.

Жорж Санд ко времени знакомства с Шопеном — известная писательница, разъехавшаяся с мужем, мать двоих детей. Натура свободолюбивая и сильная, обрести личное счастье она могла бы только с более сильным мужчиной, но — кому ж из них нужны сильные умные женщины, у которых не хватает ума быть слабыми и глупыми?!

Она не была в то время единственной женщиной, порвавшей с семьёй и обществом, но если другие при этом не слишком афишировали своё новое, порицаемое светом положение, то баронесса Аврора Дюдеван независимостью бравировала, переходя от мужчины к мужчине (или меняя мужчин) открыто, на виду у изумлённой публики. Причём, как утверждала она позже в своих мемуарах, — она всегда была верной своему избраннику, растворяясь в нём как чеховская «Попрыгунья».

Но в её отношении к своим спутникам сочеталось несочетаемое: жёсткий прагматизм зрелого мужчины и наивный идеализм неопытной барышни. Женское естество жаждало вечной любви, мужская натура требовала полного себе подчинения.

Да и комплексы — одинокого бессемейного детства, неутолённого материнства — будто притягивали к любвеобильной особе талантливых, но молодых óсобей мужского пола с тонкой душевной организацией. Ей было необходимо восхищаться своим избранником, поклоняться его таланту, видеть в нём совершенство и бескорыстно ему служить. И каждый раз, рано или поздно, её блистательный кумир, которого она сама возносила на пьедестал, безнадёжно тускнел, мельчал и смиренно низвергался к стопам Богини.

И как мифологическая Аврора, взмахнув крылами, выплывала из пучины морской, освящая своим сиянием вселенную, так и Аврора земная, отряхнув прах падшего кумира со своих ног, неслась дальше, за новой вечной любовью, освещая в очередном своём произведении историю избавления от чуть было не поглотившей её пучины страстей.

В общем, всё как всегда у поэтов-писателей-художников и прочих натур с ТДО: "Одной надеждой меньше стало — одною песней больше будет". Или ещё проще: "Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда".

Так было и в этот раз.

Впервые она увидела молодого композитора в конце 1836 года.

Ей — 32 года.

Позади — пять лет свободной от мужа жизни, развод и несколько попыток обрести женское счастье. Она — автор нашумевших романов, владелица большого имения в Ноане. И, как всегда, — не одна.

Но очередной кумир, репетитор сына Жан Мальфиль, уже утомил её, и она, пребывающая в перманентном поиске своего повелителя, готова была погрузиться в новую пучину любви, заботы, обожествления и — полного подчинения искомого повелителя себе, любимой.

Ему — 26.

Он — известный композитор, музыкант-виртуоз, искусством которого восторгается Европа.

Родившийся в растерзанной стране, в 5 лет он становится подданным Российской империи, глубоко переживает национальное унижение и в 1830 году навсегда покидает родину.

Он — эмигрант-беженец, тоскующий по домашнему уюту и материнской любви, уязвлённый отказом невесты-польки соединить с ним свою судьбу.

"Я был бы так рад, если бы нашелся кто-то, кто захотел бы мной командовать!" — писал Шопен.

И этот кто-то  нашёлся.

Но сближение было долгим и трудным — только через год Аврора (именно так называл он её всегда) покорила Фредерика. Однако при ней ещё был Мальфиль — "отставленный, но не вполне отпущенный", как Лев Евгеньевич Хоботов, — и с ним, учитывая его дикий нрав, ей хотелось расстаться мирно.

Мирно не получилось, без мордобоя не обошлось. Откуда мы это всё знаем? А подруги на что?!

В этот раз, собираясь на встречу с Шопеном в Париж, Санд, от греха подальше, отправила Мальфиля вместе с сыном в Гавр. Что было потом, с удовольствием рассказывала в письмах Мари д’Агу:

"(…) у него (Мальфиля) вдруг возникает подозрение, и он устраивает слежку за комнатой Шопена, куда каждую ночь приходит Жорж. (…) он кричит, он рычит, он свирепствует, он жаждет крови. Друг Гржимала бросается между знаменитыми соперниками: Мальфиля успокаивают, а Жорж удирает с Шопеном, чтобы наслаждаться любовью в тени мирт в Пальма!"

И ещё одно письмо. Мари д’Агу — Шарлотте Марлиани, 9 ноября 1838 г.

"Это путешествие на Балеарские острова меня смешит (...) Долго ли продлится пребывание на Балеарских островах? Насколько я их обоих знаю, они возненавидят друг друга к концу первого же месяца совместной жизни."

Мари д’Агу и Шарлотта Марлиани, активно обсуждавшие бегство приятельницы с молодым кавалером в Пальму на Майорке, были подругами Жорж Санд — она, во всяком случае, так считала до поры до времени.

Женская дружба вообще — штука загадочная, особенно если знакомство происходит в сознательном возрасте, если нет бескорыстной привязанности с детства. Неординарный человек — а тем более женщина! — вызывает к себе пристальное внимание и противоречивые чувства у окружения: с одной стороны — злословим, к примеру, о Жорже с упоительным раздражением, с другой — выстраиваемся в очередь подружиться с ней.

Графиня Мари д’Агу была светской красавицей, в салоне которой собирался весь цвет литературного и музыкального Парижа тех лет. Атмосферу высоких отношений этого салона проиллюстрировал для потомков художник Йозеф Данхаузер — есть у него любопытная картина «Лист за фортепиано».

За роялем с вдохновенным лицом сидит Ференц Лист, у его ног на мягких подушках, прислонившись головой к корпусу рояля (интересно, художник сам-то пробовал таким образом слушать музыку в исполнении экспрессивного музыканта?), возлежит хозяйка салона Мари д’Агу. Слева от пианиста обнявшись стоят музыканты-композиторы — тонкий Паганини и толстый Россини, устремившие взгляд почему-то не на исполнителя, а на бюст Бетховена. Рядом с ними, опершись на кресла, с книгой в руке — очевидно, вынужденный отвлечься от занимательного чтения, — скучает Гюго. А самое яркое пятно картины — конечно, Жорж Санд. Изогнувши стройный стан в облегающих брючках, распластанный в кресле на красной попоне, она, как Джулия Ламберт из романа Моэма, оттянула внимание зрителей на себя. Причём, возвышенный ея порыв обозначен эмоциями, устремлёнными в сторону Листа, а земной — тактильным контактом с плодовитым Александром Дюма. Каковому Дюма — совсем не до Листа, и не до Бетховена: слегка отшатнувшись от соседки, с недоумением и испугом взирает он на неё, пребывая в полном непонимании по поводу её намерений.

Картина написана в 1840 году, когда давно уже сложенные пазлы Аврора-Шопен  и Мари-Лист готовы были рассыпаться. А за несколько лет до того между Жорж Санд и Мари д’Агу началась конкурентная борьба за гения, причём лидером в этой паре оказалась не Санд.


Светская львица и красавица, графиня Мари д’Агу раньше Жорж Санд рассталась с постылым мужем, у неё раньше, чем у Санд с Шопеном, начался долгий период совместной жизни с гениальным пианистом-композитором, красавцем, идолом публики — с Ференцем Листом, ровесником Шопена и таким же чужестранцем, тоскующим по родной Венгрии.

Но и Шопен был очарован прекрасной Мари — ей он посвятил 12 из 27 своих этюдов. Один из них, кстати, отрабатывая легенду, наяривал наш Володя Шарапов в бандитской малине, продемонстрировав при этом чудеса фортепианной техники (и для бывшего фронтовика, ротного штрафников, и для бывшего тапёра с лесоповала) и рассмешив Промокашку: "Это и я так могу!"

Вот потому к роману Санд с Шопеном относилась Мари с усмешкой: она считала, что Жорж затеяла его исключительно для того, чтобы уровнять баланс побед. И, возможно, была права.

Самое смешное, что много позже, когда Мари и Санд уже не будут заклятыми подругами, когда Мари и Лист расстанутся, Мари (то ли подражая Авроре Дюдеван, то ли соревнуясь с Жорж Санд) возьмёт мужской псевдоним Даниэль Стерн  и издаст автобиографический роман «Нелида». А в нём, слегка завуалировано, опишет историю своей жизни с Листом — совсем как Жорж Санд, рассказавшая миру о себе и Шопене в романе «Лукреция Флориани». Оба романа выйдут практически одновременно, в 1846 году, — обе женщины обеляли в них своих героинь, то есть себя, обвиняя во всех грехах своих бывших мужчин — плебеев по крови, — причинивших нежным аристократкам страдания и боль.

Скандальный роман Мари произвёл фурор в обществе, его с восторгом обсуждали и ставили едва ли не выше романов Жорж Санд. Мари ликовала — но помнили бы о ней потомки, если бы не пересеклась линия её судьбы с судьбой Жорж Санд?!

Жизнь развела неординарных и так похожих друг на друга женщин на земле, но, возможно, соединила их на небесах — они даже покинули мир почти одновременно, в 1876 году.

О Пальме же, и о Майорке вообще, Санд, по словам Андре Моруа, услышала в доме другой своей подруги — Шарлотты Марлиани — той, с кем Мари д’Агу судачила за судьбу непутёвого Жоржа, и с кем сия Жорж тоже вскоре прервёт отношения. Именно у неё, Шарлотты, останавливалась Санд каждый раз, приезжая в Париж, — а позднее и поселилась поблизости от неё. И именно её муж, консул Испании во Франции, вместе с вхожим в их дом испанским государственным деятелем Мендиасабалем на два голоса пели дифирамбы Майорке, нахваливая мягкий климат и природные красóты острова. А Мендиасасабаль — это тот самый министр-финансист (полугений-полуавантюрист, по словам Андре Моруа), по чьему проекту была проведена в Испании десамортизация, то есть конфискация монастырских ценностей и закрытие монастырей. Картезианского в Вальдемоссе в частности.

Кроме описываемых прелестей острова, весомым аргументом для Жорж Санд в пользу Майорки как места уединения (а скорее, — бегства от ревнивого Мальфиля) стало открытие в 1838 году транспортного сообщения между Барселоной и Пальмой. Об этом она так писала в книге «Зима на Майорке»

"Своим посещением Майорки в тот период я была обязана именно свинье. Если бы я задумала отправиться туда тремя годами раньше, то перспектива долгого и опасного путешествия на борту каботажного судна, пожалуй, заставила бы меня отказаться от этой затеи. Однако с началом развития экспорта свиней цивилизация начала доходить и до этого острова.

В Англии был приобретен небольшой симпатичный пароходик (…) И теперь в хорошую погоду он совершает один рейс в неделю до Барселоны, за который перевозит двести свиней и несколько пассажиров."

Вот так, благодаря консулу Марлиани, министру Мендиасабалю и чёрным свиньям (именно они являются сырьём для изготовления майоркинского специалитета — колбасы собрасада), и появилась на острове экстравагантная пара.

"Завтра мы едем в монастырь Вальдемоза, самое поэтическое место на земле..." — оповестила Жорж Санд Шарлотту Марлиани (Майорка, 14 декабря 1838 года).

Но это потом. А первый месяц всё семейство — Шопен и Санд с детьми (15-летним Морисом и 10-летней Соланж) — провело в Пальме. И первые впечатления путешественников были восторженными — летнее солнце, бирюза и синь моря, пальмы и оливы, лимоны и гранаты...

"Одним словом, жизнь здесь изумительна," — писал Шопен приятелю.

Всю дальнейшую историю их пребывания на острове поведала человечеству сама Жорж Санд в книге «Зима на Майорке», а позже — и в воспоминаниях. В кратком пересказе — как в той поговорке: не было у бабы забот, так купила порося.

Они рассчитывали прожить на Майорке счастливый медовый год, но выдержали только три мерзопакостных месяца. Они ожидали найти там привычный бытовой и душевный комфорт, а получили сотрясаемый ветрами, заливаемый дождями, неотапливаемый дом в Пальме и хронически-нервическое состояние, каковое, как правило, в подобной ситуации является непременным результатом несовпадения ожидаемого и очевидного. То есть, говоря нынешним языком: не подготовились туристы к самостоятельному путешествию в край неведомый.

Хотя, если бы, к примеру, Жорж Санд отправилась в это путешествие только со своими детьми, то вполне могла бы задержаться там и на год — она была крепка телом и вынослива духом, оптимистична и терпелива, она была трудоголиком и писала ежедневно, независимо от обстоятельств. Да и дети здесь чувствовали себя как птицы вольные.

Но в этой маленькой команде было слабое звено — Шопен.

У него были проблемы с лёгкими (принято считать, что у него был туберкулёз, но до сих пор спорят, чем он был болен и от чего умер), и влажный дождливый климат, очевидно, вызвал обострение заболевания. Призванный доктор, разумеется, растрезвонил по округе об опасном больном, и путешественники, именитые во Франции, в полной мере вкусили здесь кошмарных прелестей жизни бомжей: они подверглись остракизму со стороны аборигенов, требовавших их изгнания, — еду им продавали втридорога, уборкой и готовкой занималась сама Санд.

Островитян можно понять: кто знает, что за дрянь сидит в организме чужака?! Это же остров: один чихнёт — все на больничном.

В общем, выставил их хозяин из промокаемой и продуваемой лачуги к шутам. Но им повезло — их приютил соплеменник:

"Если бы не французский консул, проявивший чудеса гостеприимства, разместив нас всех в своем доме, нам бы пришлось, следуя примеру истинных богемцев, расположиться табором в какой-нибудь пещере."

А в середине декабря они переехали в Вальдемоссу:

"Однажды во время посещения монастыря (которым я была очарована), наше внимание привлекли изысканность манер этого человека, красота его супруги, исполненная скорби, простая, но уютная меблировка их кельи. Как оказалось, эта загадочная чета торопилась как можно скорее покинуть страну, и они были счастливы оставить нам свою мебель и свою келью ровно настолько, насколько мы были счастливы все это приобрести. Таким образом, за вполне умеренную сумму в тысячу франков мы вступили во владение целым хозяйством."

Кельи бывшего монастыря, которые сдавались в аренду с 1836 года, пустовали — только летом наезжали сюда обеспеченные столичные жители, дабы надышаться чистым горным воздухом и отдохнуть от пыли городской. А теперь, зимой, кроме семейства Санд, в монастыре жили только три человека: любовно смахивал пыль с таинственных склянок аптекарь, привычно обходил бывшие владения ризничий, да лениво несла вахту обслуживающего персонала широкого профиля смотрительница.

Жизнь в Шартрёзе (так, на французский манер называла Санд монастырь — chartreuse) снова обманула ожидания арендаторов. Лекарств для больного у аптекаря не было и быть не могло. Продукты питания, поставка которых в связи с размытыми по причине проливных дождей дорогами сократилась, приходилось прятать от подворовывающей обслуги. А купить пропитание у местных жителей было проблемой — они снова, как и в Пальме, манкировали приезжими.

"Возможно, нам бы удалось найти общий язык с этими славными людьми, если бы мы удосуживались бывать на их церковных службах (…) К сожалению, эта идея осенила нас слишком поздно; вплоть до последних дней нашего пребывания мы так и недоумевали, чем же, собственно, мы их шокируем. Они обзывали нас антихристами, мусульманами и евреями, причем последнее, по их мнению, считалось худшим из ругательств (…) За непочтение к Богу жители решили нам отомстить отнюдь не по-христиански. Между собой они сговорились продавать нам рыбу, яйца и овощи втридорога."

Но Санд и тут не унывала: у неё хватало сил на всё — ухаживать за больным Шопеном, пересекать бурные потоки на повозках, добывая провиант у повара французского консула в Пальме, редактировать роман «Лелия» и писать новый роман «Спиридион», бегать с детьми наперегонки к берегу моря. Природа, простор и воздух — что ещё нужно детям?! Слабенький Морис окреп, а Соланж резво носилась по окрестностям, повергая в шок местное население мальчишескими панталонами.

А ливни не прекращались — в галереях клуатров зловеще завывал ветер, дождь бесперебойно барабанил в окна, тревожно грохотал над крышей гром...

И не улучшалось состояние здоровья "нашего больного", как иносказательно называет Санд Шопена. Он наконец-то "получил свое пианино, долго находившееся в Пальма в когтях таможенников".

С этим инструментом они тоже намучились. У них было майоркинское пианино — ужасное, по словам Шопена, — и он ещё в Пальме, не предполагая надвигающихся катаклизмов, заказал новое у Камилла Плейеля, композитора, владельца фортепианной фабрики в Париже, издателя многих своих произведений. Инструмент прибыл в Пальму, когда они уже жили в Вальдемоссе. Таможенная пошлина за ввоз инструмента, как писала Санд, была настолько большой, что они хотели отправить его назад во Францию.

Три недели переговоров и нервотрёпки — и почти перед отъездом семейства пианино было доставлено в монастырь за гораздо меньшие деньги. Инструмент, практически не пригодившийся Шопену, был куплен женой того внезапно уехавшего банкира с изящными манерами и остался с тех пор в Картухе.

Высокие гулкие своды их кельи были полны музыки — в Вальдемоссе Шопен закончил изумительный цикл из 24 прелюдий. Но музыка не спасала — он слабел. Жизнь на Майорке стала для него мучением.

Выматывающая болезнь не только забирает телесные силы, но и разрушительно действует на силы душевные — слабость духа измученного, измождённого человека делает его раздражительным и невыносимым для ближних.

"У него была обостренная чувствительность; загнувшийся лепесток розы, тень от мухи — все наносило ему глубокую рану. Все ему было антипатично, все его раздражало под небом Испании. Все, кроме меня и моих детей. Он не мог дождаться отъезда, нетерпение доставляло ему большие страдания, чем жизненные неудобства."

Отважная и сильная Санд устала. От бессильного в своей болезни повелителя, от невозможности помочь ему, от взваленной на себя ответственности за троих детей, от мрачных стен промокшего монастыря, ещё не забывших священную тишину, нарушаемую шарканьем сандалий по каменному полу и шёпотом молитв из-под сводов часовен.

"Мне с трудом верится, что человек, даже самый невозмутимый и хладнокровный, способен продолжительное время оставаться в таком месте при памяти и в здравом рассудке. (…) Впервые я узнала, как из маленьких неприятностей делаются большие трагедии: при обнаружении избытка перца в бульоне, или факта посягательства на бульон со стороны прислуги, я впадала в ярость; при недоставке свежего хлеба я впадала в панику..."

В феврале они покинули Майорку, временно обосновавшись в Марселе, а летом переехали в Ноан, имение Жорж Санд, расположенное в 200 км южнее Парижа, — и началась «вторая часть марлезонского балета», длившаяся восемь лет.

И эта часть их совместной жизни стала известна миру снова благодаря откровениям Жорж Санд — она написала мемуары под названием «История моей жизни», которые, кстати, легли в основу романа Андре Моруа о Жорж Санд и стали на долгое время единственным источником информации для биографов Шопена.

Степень объективности в мемуарах, как правило, — никакая. Тем более, если пишет женщина. И тем более, если ей никто уже не может возразить (писать «Историю» она начала почти перед кончиной Шопена). Однако других, более достоверных документов, нет — переписка с Шопеном практически не сохранилась, а отдельные воспоминания современников тоже субъективны.

Итак, лето они проводят в Ноане, на зиму переезжают в Париж. Сначала живут вместе, затем снимают квартиры рядом с Шарлоттой Марлиани, в богемном районе города. Они вместе, но настоящей близости, взаимопонимания между ними нет: Санд заботится о нём, о его здоровье, ему по-прежнему нравится материнская забота Авроры. Они ценят друг друга: он — талантливого писателя, она — гениального музыканта. Но зима на Майорке выстудила тепло из их отношений.

А тут и дети Санд подросли. Морис ревновал мать к чужому дяде. Соланж, у которой были сложные отношения с матерью (она и осуждала её, и завидовала), ревновала к ней Шопена, настраивала его против неё. А его, нервного, обидчивого, ревнивого, не способного поставить себя на место другого, раздражала преданность Санд детям — он, как ребёнок, ревновал Санд ко всем, кому она уделяла внимание.

Внешне это никак не проявлялось: Шопен изысканно воспитан, любезен и сдержан. Ему уже не двадцать лет — он умеет скрывать от окружающих свои переживания. Но в его душе — какие страсти бушевали! Только там — в его душе — в его музыке — он даёт волю чувствам...

Происки Соланж имели успех: Шопен перестал подчиняться Санд, позволял себе не соглашаться с её решениями.

Авроре внутренний враг в собственном доме был не нужен. Бывший кумир давно уже рухнул с пьедестала, но она не спешила выметать поганой метлой его прах — она решила намекнуть, чтобы он самоликвидировался. И написала роман «Лукреция Флориани», в котором под маской злобного эгоиста Кароля изобразила Шопена, а себя представила несчастной страдающей жертвой, Лукрецией.

Что бы сделал после этого взрослый нормальный мужик? Правильно: собрал пожитки и — привет семье!

Шопен романа не понял. Или сделал вид, что не понял — он не хотел уходить, ему было страшно остаться одному. Совместное житьё давало ему иллюзию того, что он не одинок, что у него есть семья. К тому же летнее время, проводимое в Ноане, всегда было очень плодотворным для творчества (зимой, по его словам, он писать не мог) — в то лето в Ноане он написал три последних вальса. Среди них — самый любимый у Греты (да и не только у неё)   Вальс № 7.

Семейная жизнь невозможна без конфликтов — невзирая на степень родства её членов. Другое дело, что семейная жизнь учит (ну, если учит!) выходить из конфликтов мирным путём. Шопену, третьему ребёнку, неофициальному отчиму, конечно, сложно было маневрировать между детьми и матерью. Умнее всего в таких случаях — держать нейтралитет. Шопен этого не понял — в продолжающихся внутрисемейных склоках он встал в оппозицию к своей обожаемой когда-то Авроре.

В общем, хрупкий мир в этом необычном семействе рухнул, "любовная лодка разбилась о быт" — в ноябре 1846 года Шопен уехал из Ноана.

Они ещё продолжали переписываться с Жорж Санд, встречались в Париже. Но Соланж, поддерживающая тёплые дружеские отношения с Шопеном, вовлекла его в орбиту новых разборок, связанных с её личной жизнью, продолжала активно настраивать его против матери — и он перестал отвечать на письма Санд. А она по-прежнему приглашала его в Ноан, недоумевала по поводу его молчания, переживала из-за его нездоровья — и не могла понять: почему враждующая с ней дочь стала Шопену ближе, чем она, так много для него сделавшая?

В прощальном письме (ноябрь 1847 года) с болью и обидой брошенной женщины она писала:

"Прощайте, мой друг. Скорее поправляйтесь от всех ваших болезней (...) и я буду благодарить бога за эту необычайную развязку девяти лет исключительной дружбы. Давайте иногда знать о себе. Возвращаться ко всему остальному бесполезно."

А Шарлотте Марлиани, делясь семейными перипетиями, описывает расставание чуть иначе:

"Видя, что надвигается гроза, и воспользовавшись тем, что Шопен оказывает предпочтение Соланж, я предоставила ему дуться сколько угодно, не делая попыток вернуть его."

У Шопена же была своя версия происходящего, которой он делился с родными:

"Можно подумать, что она захотела одновременно избавиться и от дочери, и от меня, поскольку оба мы были ей неудобны (…) Я не жалею, что помог ей пережить восемь труднейших лет ее жизни, — то время, когда подрастала дочь, а сын воспитывался при матери, я не жалею ни о чем, что мне пришлось вынести."

Вот и пойми, кто прав, кто виноват, кто был охотник, кто добыча — как всегда в таких ситуациях, каждый считал, что это именно он всю/всего себя отдал. Ну а выделенные слова Шопена — это вообще классика на все века: Не забывай, что я тебя осчастливил!.

Разрыв с Санд стал для Шопена страшным ударом.

Ференц Лист в своей книге «Шопен», изданной в 1851 году, так вспоминал то время:

"Несмотря на все ухищрения друзей направить его мысли в сторону от этих тягостных воспоминаний, он любил к ним возвращаться, как будто хотел задохнуться от этого смертельного бальзама и дать разрушить свою жизнь тем же чувствам, что некогда ее воодушевляли! С какой-то сладкой мукой он предавался отравленным горечью воспоминаниям о былых днях, померкших ныне. Его последней отрадой при виде последнего крушения своих последних надежд было предчувствие кончины. Тщетно пытались отвлечь его от этих мыслей; он постоянно вновь заговаривал об этом; а если и не говорил, то разве переставал об этом думать? Казалось, он жадно вдыхал в себя эту оправу, чтобы ему уже не долго оставалось ею дышать."

Лето Шопен провёл в Париже, часто болел и, пребывая в угнетённом состоянии, музыку не писал. Число учеников, которым он вынужден был давать уроки, уменьшилось — к зиме дохода практически не было. И, по совету одной из своих учениц, он решил отправиться в турне по Англии и Шотландии.

Перед отъездом, в феврале 1848 года, он дал концерт — как оказалось, последний во Франции. А через несколько дней произошла его встреча с Жорж Санд — случайная и тоже последняя. Они обмолвились парой фраз — и разошлись. Навсегда.

Надежда поправить финансовое состояние, обрести покой, забыть страдания и жить дальше — не оправдалась.

Он гастролирует, подрабатывает уроками, но климат Англии был совсем не пригоден для его лёгких. Последний свой концерт он даёт в Лондоне в пользу польских эмигрантов, и в ноябре, совершенно больной, возвращается в Париж.

Друзья окружают его заботой, оплачивают его квартиру, но он тает на глазах.

И в эти дни одна из его знакомых пишет письмо Жорж Санд с просьбой если не приехать к нему, то хотя бы написать. На что Санд отвечает:

"Но что я могу сделать (...) для душевного облегчения несчастного друга, о котором вы мне говорите? (...) я опасаюсь, что, написав ему, я могла бы вызвать волнение более губительное, нежели благотворное (...) Его чувство ко мне давно угасло, и если его и преследуют воспоминания обо мне, то это лишь потому, что он испытывает где-то глубоко затаенные угрызения совести."

Она не приехала проститься с ним.

В октябре 1849 года композитора хоронил весь Париж. Отпевание проходило в Церкви Св. Марии Магдалины, Мадлен, под звуки «Реквиема»  Моцарта. И здесь же впервые в оркестровом исполнении зазвучал траурный марш — тот самый, написанный ещё в 1837 году, — боль и рыдание, вырвавшиеся из груди и души совсем ещё молодого тогда человека...

Похоронили Фредерика Шопена на парижском кладбище Пер-Лашез, а сердце (как утверждает легенда, — по его просьбе) тайно перевезла в Варшаву его сестра. И только через 30 лет оно нашло упокоение там, где находится сейчас, — в колонне костёла Святого Креста.

Окружение Жорж Санд и Фредерика Шопена активно обсуждало непростые отношения двух необыкновенных людей — разумеется, образовалось два лагеря: шопенисты и сандисты. Друзья и поклонники Шопена обвиняли Жорж Санд в ранней смерти гениального композитора, утверждая, что она, как "ядовитое растение", отравила его жизнь и принесла ему одни страдания. Союзники Санд видели в ней ангела-хранителя Шопена, — болезненного, беспомощного, подверженного депрессии, — взвалившего на себя тяжкий крест самопожертвования и материнской заботы.

Жорж Санд не было на похоронах Шопена. Мало того, она и после его смерти продолжала вымещать то ли обиду, то ли оскорблённое женское самолюбие на покойном. Она недрогнувшей рукой уничтожила его письма, а потом и свои, которые чудом оказались у неё благодаря случайной находке Дюма-сына. Подчистив архив и издав воспоминания, она создала в них образ такого Шопена, каким она хотела, чтобы он остался в памяти потомков.

Она даже — "как простая русская баба, мужем битая", — при первом подвернувшемся случае разорвала пополам совместную фотографию картину!

В 1863 году умер Эжен Делакруа — известнейший художник, близкий Санд и Шопену. Двадцать его полотен принадлежало Жорж Санд. Практически все из них она продала, материально обеспечив беспутную свою дочь Соланж, по-прежнему враждовавшую с матерью — теперь уже из-за наследства.

Тогда и был разрезан надвое парный портрет Санд и Шопен, который в 1838 году написал Делакруа. Позже картина была восстановлена по отдельным эскизам.

Жорж Санд пережила своего бывшего возлюбленного почти на 30 лет.

Она по-прежнему легко писала — по два-три романа в год: могла за ночь настрочить тридцать страниц, а закончив один роман, тут же начать следующий. Книги её, как и автор, изменились со временем: не было в них уже любовных страстей и феминистических идей — Санд стала проповедовать семейные ценности и институт брака.

Из неё получилась хорошая бабушка — она, как когда-то с детьми-подростками, бегала с внуками по лужайкам Ноана, писала для них сказки, ставила домашние спектакли.

Ноан, как всегда, был переполнен гостями. Кого здесь только не было из знаменитых и гениальных её современников — Дюма-сын, Готье, Флобер, Тургенев с Виардо… Не переводится в имении и молодёжь — друзья сына, Мориса. А центр притяжения — как и прежде, несмотря на прошедшие годы, — она, недосягаемая и не изменившая себе Жорж Санд.

С 1850 года в течение пятнадцати лет рядом с ней — снова пупсик: Александр Мансо, талантливый гравер, автор пьес и стихов. Он был красив, слаб здоровьем, худ и бледен, и — моложе Санд на 13 лет.

Казалось бы, инстинкт материнства снова возобладает — ан нет, наконец-то ей повезло: Мансо обладал сильным характером, взял все бытовые проблемы на себя (он был секретарём Санд и фактически управляющим Ноаном) и был заботлив и предупредителен до такой степени, что она не могла без него обходиться.

И когда через некоторое время встал выбор между сыном и любовником — Морис ревновал мать, как когда-то к Шопену, — она сделала его в пользу верного Мансо.

Умер Мансо в 1865 году, от той же болезни, что и Шопен.

Она не собиралась стареть, а тем более умирать. Она бодра, весела, как будто здорова, и лёгкой, хоть уже грузной, походкой идёт по жизни, не спотыкаясь об условности и общепринятую мораль: "мой толстый ребёнок" — так называла она свою последнюю привязанность, художника Шарля Маршаля, разница в возрасте с которым была чуть ли не двадцать лет.

Хроническая болезнь обострилась внезапно — именитые эскулапы не смогли помочь Санд, и в начале июня 1876 года жизнь её покинула.

Есть легенда, что, уходя в иной мир, Шопен произнёс: "Она мне говорила, что я умру на ее руках". Неизвестно, о чём думала Она, в чём каялась, о чём просила. Её жизнь была намного многообразнее в личном плане, чем жизнь Шопена. Не было среди близких ей мужчин серой посредственности — все были яркими и талантливыми. Но почему-то хочется думать, что на пороге вечности не могла она не вспомнить Шопена — как та наша «Попрыгунья»: "... вспомнила всю свою жизнь с ним, от начала до конца, со всеми подробностями, и вдруг поняла, что это был в самом деле необыкновенный, редкий и, в сравнении с теми, кого она знала, великий человек".

Кстати о наших — весьма любопытно влияние творчества этой пары на общественную и культурную жизнь России.

Произведения Жорж Санд печатались у нас начиная с 1830-х годов, а сама писательница была очень популярна среди образованной читающей публики.

Героини её романов, ради свободной любви разрывающие семейные отношения, стали примером для многих наших дам, изнывающих в железных оковах освящённого церковью брака. Менталитет, правда, наши Анны Аркадьевны Каренины имели не парижский, и итог сей свободы был грустен. Но тема женского вопроса в романах русских писателей с тех пор существенно обогатилась.

Более важную роль в общественной жизни России того времени идеи Санд сыграли в революционно-демократическом и философском смысле: не говоря о её приятеле И.Тургеневе, ими восхищались западники — и Н. Некрасов, и Ф.Достоевский, и А.Герцен, и, разумеется, Н.Чернышевский. Идеалы внутренней свободы личности и женской эмансипации, которыми пронизаны романы Санд, очень вовремя пришлись ко двору нарождающемуся в России народничеству — слегка подкорректированные, они стали символом борьбы за освобождение «униженных и оскорблённых».

И.Тургенев: "На русскую публику г-жа Санд оказала наибольшее влияние".

Ф. Достоевский: "(...) к половине сороковых годов слава Жорж Занда и вера в силу ее гения стояли (...) высоко".

Представители другого лагеря — славянофилы — к идеям Жорж Санд пиетета, мягко говоря, не испытывали. Но: ругательная слава — это ведь тоже слава.

В общем, с известностью Жорж Санд у нас повезло — равнодушных не было.

С Шопеном немного сложнее: он нас ненавидел, мы его — боготворим.

Он стал невозвращенцем после того, как в Польше было окончательно разгромлено восстание 1830-1831 годов. Шопен об этом узнал в сентябре 1831 года, находясь в Штутгарте.

По моде того времени он ведёт альбом — так тогда называли дневник. В таких альбомах юные барышни, к примеру, собирали автографы гостей, рисунки-шаржи на себя и подруг, да лёгкие стишки в стиле любовь-морковь. Шопен — тоже молод, ему только 21 год. И он доверяет дневнику свои мысли и чувства — патриотичные с точки зрения поляка, и преступные с точки зрения государства, гражданином которого он был.

Вообще, отношение к польским событиям не было однозначным и в России — понятие патриотизма (как, впрочем, и сегодня, и всегда) всяк трактовал в меру своей любви к государственной власти. Известное стихотворение А.Пушкина «Клеветникам России», например, наделало тогда много шума и если не сделало его автора нерукопожатным, то навсегда изменило к нему отношение многих современников.

Так вот в Штутгартском дневнике Шопен, не имеющий сведений о родных, с ужасом и болью пишет:

"Я писал предыдущие страницы, ничего не зная о том, что враг в доме. Предместья разрушены — сожжены (...) О боже, и ты существуешь! Существуешь и не мстишь! Или тебе еще мало московских злодеяний — или ты сам москаль! (...) Быть может, мои сестры подверглись ярости разнузданного московского сброда! (...) Ах, почему я не могу убить хотя бы одного москаля! (...) А может быть, у меня уже нет больше матери. Может быть, ее убил москаль (...) Отец в отчаянии, не знает, что делать, и некому поддержать Мать. А я здесь ничем не могу помочь, а я здесь безоружный, иногда лишь вою, изливаю боль на фортепиано, отчаиваюсь — и что же дальше? Боже, боже! Разверзни землю, да поглотит она людей сего века!"

Тогда же Шопен написал свой самый знаменитый Этюд № 12 (ор. 10) — потрясающий по мощи и драматизму. Позже Ференц Лист, которому Шопен посвятил этюды этого опуса, назвал 12-й Этюд — «Революционный».

Завещавший захоронить своё сердце в Варшаве, Шопен, очевидно, и дневник поручил сестре отвезти туда же, на родную землю, оккупированную ненавистными москалями.

Родная земля, впрочем, не спешила признавать своего беженца. На территории Российской империи, разумеется, история борьбы местного населения за независимость и причины массовой эмиграции вряд ли подвергались анализу. Как и освещение жизни и творчества известных эмигрантов: среди нескольких тысяч поляков, покинувших Родину, — композитор Фредерик Шопен, поэт Адам Мицкевич, политик Адам Чарторыский...

На малой родине Шопена, в городке Желязова Воля, к концу XIX века о нём вообще уже не помнили. Об этом писал наш композитор Милий Балакирев, бывший не только восхищённым поклонником Шопена, но и инициатором учреждения первого памятника композитору в 1894 году. Балакирев же стал и создателем русской традиции исполнения музыки Шопена.

Пленительная и страстная, блестящая и трагичная, безупречная и элегантная — гениальная музыка Фредерика Шопена не могла не оказать влияния на композиторов-москалей: её обожали, к ней припадали и черпали в ней вдохновение и М.Глинка, и А.Рубинштейн, и С.Рахманинов, и П.Чайковский, и А.Скрябин, и многие-многие-многие другие.

В советские времена «москали» ещё больше усугубили идеологическую связь Шопена со страной победившего пролетариата, провозгласив «Революционный этюд» символом борьбы против капитализма. А самого Шопена — мужественным и бесстрашным борцом за национальную независимость, за освобождение своего народа от кровавого царского режима. Именно в такой интерпретации в пору отрочества Греты подавалось творчество Фредерика Шопена на уроках музыкальной литературы.

Впрочем, тогда юной Грете было до лампочки политическое кредо Фредерика Шопена — и тем более общественно-демократические идеалы Жорж Санд.

Она просто наслаждалась звуками музыки гениального поляка, которые извлекали её тонкие пальчики из старинного немецкого пианино, почти современника композитора. Не без интереса, но без упоения, в порядке ликбеза, прочла она какой-то роман французской писательницы. А потом и книгу из серии «ЖЗЛ» Андре Моруа. И ей безумно жалко было несчастного Шопена, так рано погибшего из-за Жорж Санд, как она тогда считала.

Тонкости мужской психологии и премудрости семейной жизни — всё это было ещё впереди у самоуверенной и легковерной, горделивой и доверчивой Греты, бесстрашно вступающей в будущее.

Прошло страшно сказать сколько лет — то, что когда-то было впереди, практически стало прошлым...

В небольшом полутёмном зале звучала музыка, написанная здесь Шопеном — прелюдия «Капли дождя», — то тихая и нежная, как звонкие брызги воды за стеклом, то гнетущая и грозная, как раскаты грома над пустынной обителью.

Нет правых, нет виноватых в истории этой пары. Их лучшие творения — романы Жорж Санд и вальсы, ноктюрны, этюды Фредерика Шопена — созданы в те годы, когда они были сначала вместе, потом рядом.

Но Грета с удивлением ловила себя на прежних, отроческих ощущениях: так же, как тогда, сердце и душа её были не с соратницей по тяжёлой женской доле — Шопена было жальче.

А возможно, сам Шопен тут ни при чём, и на всю эту историю всегда смотрела она сквозь призму музыки, соглашаясь с тем, что "... из наслаждений жизни одной любви музыка уступает, но и любовь мелодия..."



И с этим не стал бы спорить некоронованный король Балеарских островов, легендарный герцог, наслаждением жизни которого была долгая и верная любовь к Майорке...


 20 апреля 2015 года


Продолжение — Сон-Марроч (надеюсь, будет написано)


 3 декабря 2022 года
Наверх